«Наверное, можно будет оформить задним числом», — решил про себя Бобр-Загоруйко.
— Ладно, — буркнул он и предложил: — Костя, вы покажите товарищу наше хозяйство. Объясните наши задачи и возможности. Пусть выбирает, а мы что-нибудь придумаем…
Этими словами он сразу ставил Пономарева в особое, небывало привилегированное положение, но не жалел об этом. Вячеслав Константинович тоже не зря пожил на свете и мог определить кое-что в человеке с первого взгляда.
«Не убил же он, не своровал, — заключил он. — Скорее всего полаялся с кем-нибудь из вышестоящих. Что ж, нам до этого дела мало».
Очень скоро Пономарев понял справедливость замечания главного инженера об уровне здешней научной работы. Костя знакомил его с сотрудниками. Люди встречали их приветливо, большинство после двух-трех слов приглашали в гости вечерком. Некоторые, бросив свои дела, плелись следом за Костей и Пономаревым. Пономарев на ходу засыпал. Но упорно требовал у Кости объяснений. Честно говоря, Анатолий уже не представлял, зачем он здесь и что будет делать. Один раз им попался навстречу совершенно пьяный человек, тащивший куда-то тяжеленные переносные тиски.
— Петрухин опять с утра, — покривился Костя.
— А кто он?
— Представляешь, лучший наш слесарь, золотые руки. Но вот…
Такого Пономарев у себя не видел.
Костя повел его обедать в дощатый сарай. В сарае стояло несколько столиков и рядом с ними железная огромная плита. В меню были щи и жареная рыба, на третье кисель. Повар сидел за плитой на табурете и помешивал что-то в кастрюле длинной ложкой. Симпатичная девушка раскладывала еду в тарелки. Как в походе. Подходишь, протягиваешь тарелку — и тебе наливают до краев.
— А куда же платить? — спросил Пономарев. Оказывается, у входа стоял деревянный ящик, куда каждый самостоятельно опускал деньги. Костя с грустью сказал:
— На днях открывают новую столовую… на восемьдесят мест.
За обедом они решили, куда на первое время определиться. Он будет работать инженером по монтажу. Пономарев быстренько прикинул: на эту трудную работу у него примерно часа два в день будет уходить.
— Здесь все от тебя зависит, — виновато объяснил Костя. — Никак, понимаешь, не наладимся. Бьемся, бьемся!
Понимать тут было нечего, все как на ладони.
— Ладно, — сказал Пономарев. — Там увидим. Спасибо, товарищ.
«Уехать, что ли? — сомневался он, прислушиваясь, к гудению в голове. — Немедленно уехать».
Но он не уехал. Путешествие кончилось. Костя отвел его к себе, угостил сладким вином и уложил спать, бережно ухаживал за ним. Он так давно не благодетельствовал, соскучился Костя по бескорыстному сочувствию к близким. А тут — Пономарев, случайный подарок судьбы.
Напрасно Пономарев рассчитывал по-молодецки оборвать все нити. Два месяца жил и работал он в поселке Р. Ему прислали документ, трудовую книжку. Викентий Палыч не поленился, присочинил несколько строк. Его теплое послание кончалось словами: «Привет дезертиру!»
Викентий Палыч не хвалил подчиненного человека Пономарева за необузданный поступок, но и не шибко ругал. В общем-то, сожалел. И это, вероятно, было искренне. Викентий Палыч обещал в случае чего взять обратно на работу, все простив.
Более всего первое время мучила Пономарева разлука с сыном. Пугала неизвестность. Он послал Аночке деньги и на открытке свой адрес. Аночка тоже ответила. Она написала в спокойных тонах о своем новом состоянии одинокой женщины. Она не обещала, что будет долго одинокой, и весело передавала привет от Воробейченко. Страсти улягутся, писала она, и станет видно, кто прав, кто виноват. Витеньке сказали, будто папа уехал в Среднюю Азию «за туманом».
Получив письмо, с неделю он ходил, пьянея от боли, даже попробовал выпивать по вечерам. Потом боль улеглась, ушла, как рыба, на глубокое дно, там подыхала в тине и бездеятельности.
Вскоре он убедился, что не так уж они смертельны, личные драмы. Пономарев глядел в зеркало и видел те же ясные глаза, то же худое скуластое лицо. Не поседел, не похудел, только без охоты смеялся над Костиными анекдотами. Наплевать, в конце концов. Хорошо, не поздно. Могло случиться через десять лет, когда бы он оброс привычками и салом. А так он еще и теплый халат все собирался купить, да не купил. И кроссвордами еще не увлекался, и телевизор смотрел лишь по воскресеньям. Нет, все хорошо.
Плохо было с работой. Невозможность вернуться к старой теме мучила физически, лишала сна. Первое время он, как шахматист, играл вслепую. Те же мысли думал, та же задача сидела гвоздем в мозгу. Но гвоздь с течением времени ржавел, мозг не справлялся с холостыми оборотами, и тогда Пономарев не находил себе места.
Он твердо и бескомпромиссно решил для себя, что прежняя жизнь была ошибкой. Но решить так — не значило освободиться. Связанный по рукам и ногам, он бродил теперь в густых потемках, потому что не видел материализованного результата своей ошибки, убийственно ощущая, как вытекает по капле его кровь и сила.
— Скоро я умру, Костя! — сказал он как-то другу совершенно всерьез.
Хмаров пугался, ловя лихорадочные взгляды друга, советовал сходить к невропатологу, а по вечерам ждал, пока Пономарев уснет, и только потом засыпал сам. Он часто рассказывал другу историю рыбного института. Пономареву нравился этот рассказ.
— Когда меня сюда распределили, помнишь, — рассказывал Костя, — здесь ничего не было. Пустырь, барак и цех… Цех стоял на старом месте, где и сейчас, а барак там, где теперь магазин. Знаешь?.. Было тут нас пятеро специалистов вместе с директором. Рабочих набрали из местных. Некоторые строители переквалифицировались. Главное, мы не знали, зачем это нужно. И почему именно здесь. Мне, когда посылали, объяснили, какие тут перспективы. Эти, конечно, перспективы, есть…. Всегда есть. Но жили мы первое время, с год буквально, как в тайге. Ничего не было. Хлеб привозили раз в неделю. Что тут творилось, Толик! Дисциплиной и не пахло. Неразбериха, ужас. Работали не по своей специальности. В основном строили. И досадно было — совсем рядом Москва. Можешь представить. Вот тебе кажется сейчас — в глушь приехал. А мы, старожилы, словно дворец воздвигли. Ей-богу, такая гордость. Я вот думаю теперь, человек не обязательно к тому месту привязан, где он родился и долго жил. Человек крепче привязывается, где он строил, где с нуля начал.
Меня разве сманишь отсюда? Ни на какие театры и деньги не поменяю я своего родного угла…
Вот так. Кажется, Костя ничего не проповедовал, жил келейно, много не требовал, но какая-то святая непреложность пронизывала все его немудреные рассказы и слова; та непреложность, которую на некотором отрезке пути миновал, не заглянув в нее, сам Пономарев. Когда Костя рассказывал, ничто не смущало униженный дух Пономарева, только из глубины поднималось сладкое сожаление об этой утерянной, неисповедимой непреложности.
Костя ступал по земле безошибочно, как по домашним половицам, а он, Пономарев, повис в воздухе на тоненьких ниточках своих неточных и несмелых мыслей ни о чем.
— Почему ты еше не женился, Костя? — спросил он как-то у друга.
— Не повезло! — засмеялся поэт, и в тоне его был ледяной оптимизм.
Наступила желтая осень. В помещениях пахло грибами и желудем. Пономарев с раннего утра входил в лес, выбирал теплую сухую поляну и час-два лежал на ней, мечтая, вспоминая. Истаявшие годы казались теперь издалека прекрасными, яркими кострами, потухшими, оставившими угли и привкус тления.
Из леса Пономарев шел прямо на работу, обедал с Костей в новой столовой, после работы опять прятался в лесу, вызывая в поселке различные кривотолки.
Скоро потекли дожди. Пономарев по-прежнему жил у Кости. По вечерам играли в шахматы, иногда спорили не так горячо и умно, как в институтские времена, но все-таки спорили. Костя обычно прицеплялся к какой-нибудь мелочи, незначительному событию и выворачивал его по-своему, наизнанку. Пономарев раздражался.
— Что ты все стараешься философствовать, — сердился он. — Это же утомительно, в конце концов. Из простых вещей ты высасываешь проблему. В лучшем случае гимнастика для ума, похожая, прости меня, на онанизм.
— Ты устал, старина, — вкрадчиво возражал Костя-поэт. — Ты боишься противоречий, вот в чем дело.
Иногда Пономарев выходил из себя и кричал:
— Я не устал, пойми ты. Я понял кое-что. Мы зря так много говорим, мы убиваем себя извержением слов. Наш и без того хилый мозг не справляется с этим потоком. Мы гибнем, пойми ты, от словоблудия, от самокопания…
— Самокопание — почва идеи. Качественно новая мысль не возникает от пустоты. К ней, если угодно, приближаешься на ощупь.
— Мы и мыслим так, как говорим, — кричал Пономарев, — обрывками, бессистемно. Именно на ощупь. Пора помолчать.